Так приди на этот мшистый берег, и будем говорить о нашей чудесной любви.

– Подумайте, – сказал Бернер. – Четверо лондонских парней. Галлахер, Куинн, О’Рурк, Келли. Ирландцы в третьем-четвертом поколении. Лондонский выговор. Неплохо учились. Полицейский, который их арестовал, увидел фамилии и решил, что это кочевые ирландцы.

Поэтому не стал брать других четырех. Поэтому прокуратура квалифицировала как групповое. То есть банда. Очень аккуратно. Зачем трудиться – всех под одну гребенку.

– Марк, у нас есть дело, – тихо напомнила она.

– Я заканчиваю.

Драка произошла на виду у двух камер наружного наблюдения.

– Ракурсы идеальные. Виден каждый. В приглушенных тонах. Четкость чертовская. Мартин Скорсезе не снял бы лучше.

У Бернера было четыре дня, чтобы выстроить линию защиты, он снова и снова просматривал DVD, чтобы запомнить все перипетии восьмиминутной драки, заучить каждый шаг его клиента и семи остальных. Он наблюдал за началом столкновения на широком тротуаре между закрытым магазином и телефонной будкой – перебранка, потом легкая толкотня, грудь колесом, мужская фанаберия, бесформенная кучка мотается туда-сюда, вываливается за бордюр на мостовую. Чья-то рука хватает чье-то запястье, еще чья-то толкает кого-то в плечо. Потом Уэйн Галлахер, стоявший позади группы, поднял руку и, к несчастью для него, нанес первый удар, затем другой. Но кулак двигался высоко, а сам он стоял далековато, к тому же резкости движений мешала банка пива в другой руке. Удары были слабые – оппонент их почти не почувствовал. Теперь кучка разделилась на две нестройные половины. Галлахер, все еще в тылу, бросил банку с пивом. Бросил снизу. Намеченная мишень стряхнула несколько капель пива с лацкана. Другой из той четверки шагнул вперед и заехал Галлахеру в лицо, разбил ему губу, и в последующем Галлахер уже не участвовал. Он постоял, оглушенный, и ушел от драки, исчез из поля зрения камер.

Драка продолжалась без него. Его школьный друг О’Рурк одним ударом сшиб на землю того, кто ударил Галлахера, а другой приятель, Келли, ударил лежащего ногой и сломал ему челюсть. Через полминуты упал еще один, и на этот раз его пнул Куинн и порвал ему щеку. Когда прибыла полиция, тот, кто ударил Галлахера, поднялся с земли и убежал, спрятался у своей подруги в квартире. Он боялся, что его арестуют и он потеряет работу.

Фиона взглянула на часы.

– Марк…

– Почти закончил, миледи. Словом, мой парень просто стоял, пока не явилась полиция. Лицо в крови. Самому досталось так же и т. д. и т. п. Но есть перелом – следовательно, тяжкое телесное повреждение. Полиция предъявила четырем разные обвинения. Но в суде прокурор настоял на организованной группе, тяжкие телесные второй степени – это от пяти до девяти лет. Все та же история. Мой клиент не участвовал в избиении. Его намеревались приговорить за преступления, совершенные другими людьми, его в них даже не обвиняли. Он не признал себя виновным. Надо было признать участие в драке, но меня там не было, я не мог дать ему совет. Юридическая помощь должна была показать присяжным полицейское фото его окровавленного лица. Как бы то ни было, парень со сломанной челюстью отказался подавать иск. Явился в суд как свидетель обвинения. Сказал, что не понимает, из-за чего шум. Сказал судье, что в лечении не нуждается, и через два дня после драки поехал отдыхать в Испанию. Денька два приходилось сосать водку через соломинку. И все дела – так он выразился. Это есть в протоколе суда.

Продолжая слушать, она поставила пальцы на клавиши, но не нажала.

Направимся домой, нагрузившись земляникой.

– Ясное дело, я никак не мог повлиять на вердикт присяжных. Я говорил семьдесят пять минут, пытаясь отделить Уэйна от остальных и снизить тяжкие телесные повреждения до третьей степени. В этом случае рекомендованный срок – от трех до пяти. Я убедительно доказывал, что ему должны скостить шесть месяцев за то необоснованное обвинение в изнасиловании. В таком случае ему было бы чуть-чуть до условного срока, которого только и заслуживала вся эта глупость. Остальные трое государственных защитников говорили по десять минут. Грэнэм подвел итог. Ленивый сукин сын. Ладно, слава богу, третья степень, но от квалификации «групповое преступление» не отступил и напрочь забыл о моих словах насчет того, сколько задолжал закон моему клиенту. Всем по два с половиной года. Лень и упрямство. Но на галерее родители остальных плакали от радости. Ждали по пять лет минимум. Полагаю, я оказал им услугу.

Фиона сказала:

– Судья проявил самостоятельность, отступив от рекомендуемых сроков в сторону уменьшения. Считайте, что вам повезло.

– Фиона, вопрос не в этом.

– Давайте начнем. У нас осталось меньше часа.

– Послушайте меня. Это моя прощальная речь. Все эти парни работали. Платили налоги, черт возьми! Мой клиент никому не причинил вреда. Несмотря на тяжелое детство и молодость… и только что стал отцом. Келли в свободное время руководил молодежной футбольной командой. О’Рурк по выходным работал волонтером с больными кистозным фиброзом. Это не было нападением на невинных прохожих. Это была потасовка у бара.

Она подняла глаза от нот.

– Разорванная щека?

– Хорошо. Мордобой. Но между взрослыми, взаимный. Какой смысл набивать тюрьмы такими парнями? Галлахер нанес два безвредных удара и бросил почти пустую банку пива. Два с половиной года. Тяжкие телесные повреждения – судимость на всю жизнь за то, чего он не делал. Его отправляют в Айсис, тюрьму для молодых правонарушителей на территории тюрьмы Белмарш. Я был там несколько раз. На сайте сказано, что у них есть «образовательное учреждение». Чушь! Мои клиенты там сидели в камерах двадцать три часа в сутки. Занятия каждую неделю отменяются. Не хватает персонала, как они говорили. Грэнэм с его напускной усталостью изображает раздражение и никого не желает слушать. Какое ему дело до этих ребят? Запихнут их в эту помойку, они там озлобятся, научатся быть преступниками. Знаете, какая была моя главная ошибка?

– Какая?

– Я напирал на то, что они были хмельные и чересчур оживленные. Насилие было обоюдным. «Если бы эти четверо джентльменов были членами Буллингтонского клуба в Оксфорде, они бы перед вами не сидели, ваша честь». После у меня мелькнула жуткая догадка, и, когда пришел домой, посмотрел Грэнэма в «Кто есть кто». Угадайте?

– Боже мой. Марк, вам нужен отпуск.

– Поймите, Фиона. Это классовая война, вот что это такое, черт возьми.

– Ну да. А семейные дела – сплошное шампанское и земляника.

Не дожидаясь ответа, она сыграла десять тактов вступления, настойчивые мягкие аккорды. Боковым зрением увидела, что он надевает очки. Затем красивый тенор, послушный композиторскому указанию dolce[21], сладко начал:

Quand viendra la saison nouvelle,

Quand auront disparu les froids…[22]

На пятьдесят пять минут они забыли о юриспруденции.

* * *

В декабре, в день концерта, она вернулась из суда в шесть часов, чтобы наскоро принять душ и переодеться. Услышала, что Джек на кухне, и поздоровалась по пути в спальню. Он стоял, нагнувшись к холодильнику, и буркнул в ответ. Через сорок минут она вышла в переднюю в черном шелковом платье и черных лакированных туфлях на высоком каблуке. В них было удобно нажимать на педали. На шее у нее было простое серебряное кольцо, духи – «Рив Гош». Из редко включавшегося проигрывателя в гостиной доносились звуки фортепьяно – старая пластинка Кита Джарретта «Facing you»[23]. Первый номер. Она задержалась перед дверью спальни и послушала. Давно уже она не слышала этой неуверенной, частично не проявленной мелодии. Уже забыла, как плавно она обретает очертания и вдруг оживает, превращается в странно видоизмененное буги-вуги, в неодолимую силу, как разгоняющийся паровоз. Только обученный классике пианист мог достичь такой легкости рук, как Джарретт. Таково, по крайней мере, было ее пристрастное мнение.

Джек слал ей сигнал, потому что этот альбом, один из трех или четырех, был музыкальным сопровождением начала их романа. Того времени, после выпускных экзаменов, после «Антония и Клеопатры», сыгранной женским составом, когда он убедил ее провести первую ночь, а потом еще десятки в комнате под наклонной крышей с круглым окном на восток. Когда она поняла, что экстаз – не только напыщенное слово. Когда она, впервые с тех пор, когда ей было семь лет, завопила от удовольствия. Она провалилась назад, в глубокое безлюдное пространство, а потом, бок о бок в постели, накрывшись до пояса простыней, как посткоитальная пара в кинофильме, смеялись над тем, какой шум она подняла. К счастью, никого в квартире под ними не было. Он, чувак, длинноволосый Джек, сказал, что это был лучший комплимент в его жизни. Она сказала, что навряд ли когда-нибудь восстановит силу в спине и конечностях, чтобы опять туда отправиться. И вернуться живой. Но отправлялась, и часто. Она была молода.

В ту пору, когда они не лежали в постели, он думал, что может соблазнить ее еще и джазом. Он восхищался ее игрой, но хотел освободить ее от тирании нотной записи и давно умерших гениев. Он заводил ей «Round Midnight»[24]Телониуса Монка и купил ноты. Сыграть это было нетрудно. Но в ее исполнении, гладком и безакцентном, звучало как ничем не примечательная пьеса Дебюсси. И прекрасно, сказал ей Джек. Великие джазисты обожали его и учились у него. Она снова слушала, упорствовала, играла то, что написано, – но она не могла играть джаз. Ни ритма, ни чувства синкопы, ни свободы – пальцы тупо послушны тактовому размеру и напечатанным нотам. Вот почему я изучаю право, сказала она ему. Из уважения к правилам.

Попытки она оставила, но слушать научилась и больше всех полюбила Джарретта. Повезла Джека слушать его в римском Колизее. Техническое мастерство, свободное излияние лирических идей, по-моцартовски обильное, – и вот снова, после стольких лет, музыка приковала ее к месту, напомнила, кем они с Джеком были, как веселила жизнь. Музыку он выбрал искусно.

Она прошла по прихожей и снова остановилась перед открытой дверью в гостиную. Джек похозяйничал. Две настольные лампы, давно перегоревшие, наконец-то светили. Несколько свечей в разных местах. Шторы сдвинуты от вечернего зимнего дождичка, и впервые за год с лишним – бодрый огонь в камине, и уголь и дрова. Джек стоял перед камином с бутылкой шампанского. Перед ним на низком столике тарелка с ветчиной, оливками и сыром.

Он в черном костюме и белой рубашке без галстука. Все еще элегантный. Он подошел, дал ей бокал и наполнил его, а потом налил в свой. Когда они подняли бокалы и чокнулись, лицо у него было суровое.

– У нас мало времени.

Она поняла его так, что скоро уже пора идти в Большой зал. Безумие – пить перед концертом, но ей было все равно. Она сделала еще один большой глоток и пошла за ним к камину. Он протянул ей тарелку, она взяла кусок пармезана. Они стояли у камина, прислонясь к полке. Как большие украшения, подумала она.

Он сказал:

– Кто знает, сколько осталось. Не много лет. Или мы снова начнем жить, или сдадимся и будем коротать последние годы в несчастье.

Известная его тема. Carpe diem[25]. Она подняла бокал и торжественно сказала:

– Чтобы снова жить.

Увидела, что у него чуть-чуть изменилось выражение лица. Облегчение и кроме того – что-то более глубокое.

Он заново наполнил ее бокал.

– Платье, кстати, ослепительное. Ты прекрасна.

– Спасибо.

Они смотрели в глаза друг другу, пока не осталось ничего иного, кроме как подойти друг к другу и поцеловаться. И еще раз поцеловаться. Его рука легонько касалась ее поясницы, но он не провел ею по бедру, как бывало. Он действовал поэтапно, ее тронула его деликатность. У нее не было сомнений насчет того, куда привело бы их это сближение, если бы не важные вечерние обязательства, светские и музыкальные. Позади нее на кушетке лежали ноты, и долг велел оставаться одетыми. Поэтому они только сошлись потеснее, поцеловались и, разойдясь, взяли свои бокалы, молча чокнулись и выпили.

Он закупорил шампанское хитрой пружинной затычкой, которую она подарила ему много лет назад на Рождество.

– На потом, – сказал он, и оба рассмеялись.

Они надели пальто и вышли. Для устойчивости на высоких каблуках она держала его под руку, а он галантно держал зонтик над ней, а не над собой.

– Это ведь ты выступаешь, – сказал он. – На ком у нас шелковое платье?

Их встретил гомон светских разговоров и смех полутора сотен человек, стоявших с бокалами вина. Стулья были расставлены, но никто еще не сидел, рояль «Фациоли» и пюпитр стояли на своих местах. Тут собрались члены Грейз-инна, бенчеры[26] – большинство ее светских и профессиональных знакомых. Десятки людей, с которыми за тридцать с лишним лет ей довелось поработать. Разные знаменитости, многие со стороны – из Линкольнз-инна, из Иннер-темпла, из Миддл-темпла, сам лорд главный судья, судьи из Апелляционного, двое из Верховного суда, генеральный прокурор, десятка два знаменитых барристеров. У стражей закона, которые вершат судьбы людей, лишают их свободы, хорошее чувство юмора и страсть к профессиональным разговорам. Гомон стоял оглушительный. Через несколько минут они с Джеком потеряли друг друга. К нему подошел кто-то и попросил помочь с латынью. А ее втянули в кружок сплетничавших о причудливом друге начальника судебных архивов. Ей даже не надо было двигаться с места. Друзья подходили к ней, обнимали, желали успеха, другие пожимали ей руку. Пенсион, руководящий совет Грейз-инна, славно придумал устроить перед концертом вечеринку. Вино, надеялась Фиона, приглушит критические способности завсегдатаев Уигмор-холла.

Настроение у нее было приподнятое, и когда подошел официант с серебряным подносом, она не смогла удержаться. Взяла бокал, и в это время в поле зрения, шагах в двадцати и за сто человек от нее показался Марк Бернер и предостерегающе покачал пальцем. Она приветствовала его поднятым бокалом и отпила. Потом приятель, старожил Королевской скамьи, повлек ее знакомиться с «блестящим барристером», который оказался вдобавок его племянником. Под взглядом гордого дяди она задала несколько сочувственных вопросов худому, тяжело заикавшемуся молодому человеку. Ей уже захотелось в более оживленную компанию, и тут налетела старая приятельница из Миддлтемпла, обняла и утащила в кружок молодых бунтовщиц-барристеров, которые стали шутливо ей жаловаться, что им не достается хорошей работы. Всю забирают мужчины.

В толпе ходили капельдинеры и объявляли, что концерт начинается. Публика неохотно рассаживалась по местам. Поначалу было трудно переключиться с хорошего вина и болтовни на серьезную музыку. Но бокалы были отданы, и гомон затихал. Когда она подходила к ступенькам справа от сцены, кто-то тронул ее за плечо. Она обернулась – это был Шервуд Ранси, тот, кто вел дело Марты Лонгман. Почему-то в черном галстуке. Мужчинам в возрасте, с брюшком, униформа сообщала жалковатый, стиснутый вид. Он взял ее за локоть с намерением поделиться интересной новостью, не попавшей в газеты. Она наклонилась, чтобы расслышать его. Мысли ее уже были заняты концертом, сердце учащенно билось, ей было трудно сосредоточиться на его словах, но смысл она как будто уловила. Она попросила судью повторить, но в это время увидела впереди Марка – он обернулся и нетерпеливо делал ей знаки. Она выпрямилась, поблагодарила Ранси и пошла за тенором к сцене.

Пока они стояли перед ступеньками, дожидаясь, чтобы публика расселась и им дали знак начинать, Марк сказал:

– Вы как себя чувствуете?

– Хорошо. А что?

– Побледнели.

– М-м.

Фиона машинально дотронулась пальцами до волос. В другой руке были ноты. Она сжала их покрепче. Выглядит пьяной? Она прикинула, много ли выпито. Только три глотка белого вина, пока Марк не пригрозил. А всего, наверное, два бокала. Пустяки. Он подвел ее к лесенке, они подошли к роялю, склонили головы в поклоне и выслушали аплодисменты, полагавшиеся своим артистам. Как-никак это был их пятый рождественский концерт в Большом зале.

Она села, поставила перед собой ноты, подвинтила табуретку, глубоко вздохнула и медленно выдохнула, чтобы сбросить последние обрывки недавних разговоров – с заикавшимся барристером, с веселыми, ущемленными в работе молодыми женщинами. И с Ранси. Нет. Некогда думать. Марк кивнул ей, показывая, что готов, и сразу же ее пальцы сами извлекли из могучего инструмента несколько аккордов, а сознание будто лишь поспевало за ними. Тенор вступил идеально, и через несколько тактов они слились в едином движении к цели, что редко бывало на репетициях – уже не стараясь сосредоточиться только на том, чтобы исполнить правильно, а без усилий растворившись в музыке. У нее мелькнула мысль, что она выпила ровно столько, сколько надо. Спокойная мощь «Фациоли» воодушевляла ее. Их с Марком словно уносил с собой властный поток звуков. Его голос сегодня звучал теплее, он брал ноты прямо, без шаткого вибрато, к которому был иногда склонен, полностью отдавшись удовольствию от музыки Берлиоза в «Пастушьей песне», а потом в «Жалобе» с ее печально нисходящей мелодией в «Ah! Sans amour s’en aller sur la mer!»[27]. А у нее мелодия лилась из-под пальцев сама собой – она слышала ее, словно сидя в зале, словно от нее требовалось только присутствовать. Вместе с Марком она погрузилась в безграничное гиперпространство музицирования, не помня времени и цели. Только слабо брезжило в уме что-то, ожидавшее ее возвращения, но было это где-то внизу – чужеродное пятнышко в знакомом ландшафте. Может, его и не было, может, это был обман чувств.

Они будто очнулись от сна и стояли рядом, лицом к залу. Им громко аплодировали, но здесь всегда аплодировали громко. И таково было великодушие предрождественского Большого зала, что самыми громкими рукоплесканиями часто награждали более слабых исполнителей. Только встретив взгляд Марка и увидев блеск в его глазах, она уверилась, что они смогли подняться над уровнем обычной любительской игры. И привнесли в песни что-то свое. Если была среди слушателей женщина, на которую он хотел произвести впечатление, то он растопил ее сердце в старомодном стиле, и она непременно должна влюбиться в него.

Они заняли свои места, приготовясь к Малеру, и зал мгновенно стих. Сейчас она была в одиночестве. Длинное вступление создавало иллюзию, что пианист сам сочиняет его по ходу дела. С бесконечной терпеливостью прозвучали две ноты, потом повторились, и добавилась третья, три повторились, и только с четвертой, наконец, потянулась вверх одна из самых красивых мелодий, написанных Малером.

Она не чувствовала себя беззащитной. Ей удалось даже то, чего достигают первоклассные пианисты, – добиться колокольного призвука от некоторых нот над до первой октавы. В других местах, ей казалось, за счет своего туше она могла внушить слушателям, что они слышат арфу, звучащую в оркестровом оригинале. Марк сразу попал в тон спокойной покорности судьбе. Он почему-то настоял на том, чтобы петь по-английски, а не по-немецки – эта вольность дозволялась только любителям. Выигрыш был в том, что все сразу же понимали настроение человека, уставшего от суеты. Я словно умер для мира. А эти двое, почувствовав, что владеют аудиторией, воодушевились. Но еще Фиона чувствовала, что движется степенным шагом к чему-то ужасному. Верно чувствовала, или это был обман чувств? Она узнает, только когда музыка кончится – тогда и займется этим.

Снова аплодисменты, сдержанные поклоны, крики «бис». Кое-где даже затопали, топот усилился. Артисты переглянулись. На глазах у Марка были слезы. Она чувствовала, что улыбка у нее деревянная. С металлическим вкусом во рту она села за рояль, и публика затихла. Несколько секунд она сидела, потупясь, держа руки на коленях, и не смотрела на партнера. Из тех пьес, что знали наизусть, они заранее выбрали «An die Musik»[28] Шуберта. Их любимую. Безотказную. По-прежнему не поднимая головы, она положила пальцы на клавиатуру. Тишина была полная, и наконец они начали. Может быть, дух Шуберта благословил это вступление – но три восходящие ноты, арпеджо, нежно отозвавшееся тише и еще тише, а затем разрешение – были написаны не его рукой. Тихо повторявшиеся ноты в глубине – не кивок ли в сторону Берлиоза? Как знать? Может быть, и песня Малера, с ее меланхолической покорностью, неосязаемо помогла Бриттену в его переложении. Фиона не послала Марку извиняющегося взгляда. Лицо ее затвердело, как перед тем – улыбка, и она смотрела только на свои руки. У него были считаные секунды, чтобы переключиться, но он вдохнул, он улыбнулся, и голос его был нежен, и еще нежнее во втором куплете.

У тихой речки в поле меня ты обняла.

Твоя рука, родная, как снег – белым-бела.

Нарвать бы маргариток. Не нужно алых роз.

Но я был глуп и молод, а ныне полон слез.

Эта аудитория всегда была щедрой, но стоя аплодировала редко. Подобное приличествует поп-концертам, так же, как свист и выкрики. Однако сейчас все вскочили как один – даже, после некоторых колебаний, старшие из судейских. Энтузиасты помоложе выкрикивали и свистели. Но похвалы Марк Бернер принимал один – положив руку на рояль, улыбаясь и признательно кивая, – и озабоченно смотрел вслед своей пианистке, которая быстро прошла по сцене, глядя под ноги, спустилась по ступенькам и мимо ожидавшего своей очереди струнного квартета устремилась к выходу. Все подумали, она чересчур переволновалась на сцене, и бенчеры и их друзья захлопали еще громче, когда она прошла перед ними.

* * *

Она нашла пальто и, не обращая внимания на ливень, дошла до дома со всей быстротой, какую позволяли высокие каблуки. В гостиной еще горели две неосмотрительно оставленные свечи. Стоя в пальто, с прилипшими к голове волосами – капли скатывались по спине с затылка до поясницы – она пыталась вспомнить имя женщины. Столько всего случилось с тех пор, как Фиона думала о ней в последний раз. Она помнила ее лицо, голос… всплыло и имя. Марина Грин. Фиона вынула телефон из сумочки и позвонила ей. Извинилась за поздний звонок. Разговор был короткий. Там кричали младенцы, а у самой Марины голос был усталый и огорченный. Да, она может подтвердить. Месяц назад. Сообщила известные ей подробности и удивилась, что судью не поставили в известность.

Фиона продолжала стоять, почему-то уставясь на тарелку с едой, приготовленной мужем, в голове – защитная пустота. Музыка, которую она только что исполняла, не звучала в ушах, как бывало обычно. Концерт был забыт. Нервная система это позволяла – не думать, мыслей не было. Минута шла за минутой, сколько их было – неизвестно. Звук заставил ее обернуться. Огонь в камине был при последнем издыхании. Топливо осело на колосник. Она подошла, опустилась на корточки и принялась разводить огонь – брала не щипцами, а пальцами кусочки угля и дерева и клала на тлевшие угли. Три раза качнула мехи, занялась сосновая щепка, огонь перекинулся на две деревяшки побольше. Она придвинулась ближе, и теперь все поле зрения было занято зрелищем огненных язычков, бегающих и пляшущих над чернотой углей.

Наконец появилась мысль в форме двух настойчивых вопросов. Почему ты мне не сказал? Почему не попросил помощи? И воображаемый голос внутри, ее собственный, ответил. Я просил. Она встала с болью в бедре и пошла в спальню за стихотворением, полтора месяца пролежавшим в тумбочке. Ей мешал перечитать стихи мелодраматический тон, пуританская ссылка на сатану, внушившего порыв к свободе, желание бросить в воду тяжкий крест, принять целомудренный поцелуй. Что-то душное, затхлое было в его христианской атрибутике – крест, иудино дерево, этот поцелуй. А сама она – раскрашенная дама, рыба в радужной чешуе, коварное создание, сбившее поэта с пути и поцеловавшее его. Да, поцелуй этот. Ее вина – из-за этого она и отстранилась.

Она снова присела перед камином и положила стихотворение на ковер. Наверху листка остались угольные отпечатки пальцев. Она сразу перешла к последней строфе: Иисус шагает чудесным образом на воде и объявляет, что это сатана принял облик рыбы, и поэт «должен заплатить сполна».

А поцелуй иудин, Учителя предавший,

Да будет он…

Она взяла очки со столика за спиной и наклонилась к листку, чтобы разобрать зачеркнутые и обведенные слова. «Нож» был зачеркнут, «заплатить» – тоже, и «пусть он», и «вина». Слово «сам» было зачеркнуто, восстановлено и опять зачеркнуто. «Проклят» заменено на «сгинет», а «тонет» на «топит». «Будет» не обведено, а парит над неразберихой, указывая стрелкой, что заменит «и». Фиона начала понимать его метод и почерк. И уяснила, все сложилось. Сын Божий проклял.

Да сгинет тот, кто своей рукой утопил мой крест.

Она услышала, что открылась входная дверь, но не оглянулась. В такой позе и увидел ее Джек, проходя мимо гостиной на кухню. Он подумал, что она возится с камином.

– Растопи пожарче, – бросил он. А потом уже издали: – Ты была великолепна! Все в восторге. И так трогательно!

Он вернулся с шампанским и двумя чистыми бокалами. Фиона встала, сняла пальто, бросила его на спинку кресла, сняла туфли. Она стояла посреди комнаты, не двигаясь, ждала. Он не заметил ее бледности, дал ей бокал, и она держала его, дожидаясь, когда он нальет.

– Волосы мокрые. Принести тебе полотенце?

– Высохнут.

Он вынул металлическую затычку, наполнил ее бокал, потом свой и, оставив его на столике, подошел к камину, высыпал в огонь ведерко угля, а сверху поставил шалашиком три полена. После этого включил проигрыватель с пластинкой Джарретта.

Она тихо сказала:

– Джек, не надо сейчас.

– Ах, конечно. После концерта. Глупость с моей стороны.

Она видела, что он хочет поскорее вернуться к тому, на чем они расстались перед концертом, – и пожалела его. Он старался изо всех сил. Скоро захочет поцеловать. Он вернулся к ней от стола, и в тишине, шипевшей у нее в ушах с того момента, как смолк проигрыватель, они чокнулись и выпили. Потом он заговорил об их с Марком выступлении, о том, как он прослезился от гордости в конце, когда все встали, о том, что после говорили люди.

– Хорошо прошло, – сказала она. – Я рада, что хорошо прошло.

Он не был музыкантом, любил только джаз, но о концерте отозвался осмысленно и вспомнил каждую песню по отдельности. «Les nuits d’ete»[29] были откровением. Особенно его тронула «Жалоба» – он даже понял по-французски. Малера ему надо послушать еще: там ощущается огромная глубина чувства, но он не вполне вник с первого раза. Он рад, что Марк спел по-английски. Всем знакомо это побуждение уйти от мира, но решались немногие. Фиона слушала внимательно, иногда отвечая кивком или короткой репликой. Она чувствовала себя, как пациент в больнице, мечтающий о том, чтобы добрый посетитель наконец ушел и оставил его наедине с болезнью. Огонь разгорелся, Джек, заметив, что она дрожит, подвел ее к камину и там разлил по бокалам остатки шампанского.

Они долго прожили на Грейз-инн-сквер, и он знал бенчеров Грейз-инна почти так же хорошо, как она сама. Он стал рассказывать о людях, с которыми повстречался вечером. Здешний мир был тесен, их живо интересовали его обитатели. По вечерам они частенько занимались их анатомированием. Ей не доставляло труда изредка проборматывать какие-то ответы. Джек был в приподнятом настроении, взволнован ее концертом и тем, что, он думал, предстоит им сейчас. Он рассказал ей про адвоката по уголовным делам, который учреждает с товарищами бесплатную школу. Им нужен латинский перевод их девиза «Каждый ребенок – гений». Короткий, максимум три слова, чтобы вышить на школьном блейзере под геральдическим фениксом, восстающим из пепла. Увлекательная задача. Гений – концепция восемнадцатого века, а латинское существительное «ребенок» – по большей части имеет категорию рода. Джек предложил: «Cuisque parvuli ingenium» – это слабее «гения», но «природный ум или способности» вполне сгодится. А «parvuli», на худой конец, может включать и «девочек». Потом адвокат спросил его, не интересно ли ему было бы разработать живой курс латыни для детей одиннадцати – шестнадцати лет, в разной степени способных. Увлекательная задача. Невозможно устоять.

Она слушала без всякого выражения. Не ее детям носить этот чудесный девиз. И поймала себя на том, что слишком близко к сердцу приняла тему. Сказала:

– Это будет полезное дело.

Он уловил безразличие в ее тоне и посмотрел на нее вопросительно.

– Что-то не так?

– Нет, все нормально.

Потом, нахмурив лоб, вспомнил вопрос, который не успел задать.

– Почему ты ушла в конце?

Она замялась.

– Перенервничала.

– Когда они встали? Я сам обалдел.

– Из-за последней песни.

– Малера?

– Нет, «Старой песни».

Джек посмотрел на нее с веселым недоумением. Он десяток раз слышал, как они исполняли ее с Марком.

– Чего вдруг?

В его голосе слышался оттенок раздражения. Он намеревался устроить красивый вечер, заново скрепить их брак, поцеловать ее, открыть еще бутылку, отвести ее в постель, отбросить все, что их разделяло. Она хорошо его изучила и понимала это – и пожалела его, но очень отстраненно. Сказала:

– Вспомнилось. Из прошлого лета.

– Да? – Без особого интереса.

– Мне играл эту песню на скрипке один молодой человек. Это было в больнице. Я подпевала. Кажется, мы там немного расшумелись. Он хотел сыграть еще раз, но мне пришлось уйти.

Джек был не расположен к загадкам. Он постарался говорить без раздражения.

– Начни сначала. Кто это был?

– Очень странный и красивый молодой человек. – Она говорила неохотно, падающим голосом.

– И?

– Я прервала заседание и поехала к нему в больницу. Ты помнишь. Свидетель Иеговы, тяжело больной, отказывался от лечения. Об этом было в газетах.

Напоминать ему пришлось потому, что в ту пору он обосновался в спальне Мелани. Иначе бы они это обсуждали. Он упрямо сказал:

– Кажется, я помню.

– Я дала разрешение больнице его лечить, и он выздоровел. Судебное решение подействовало… подействовало на него.

Они стояли по обе стороны камина, теперь пышущего жаром. Она смотрела на огонь.

– Мне кажется… мне кажется, у него было сильное чувство ко мне.

Джек поставил пустой бокал.

– Я слушаю.

– Когда я отправилась на выездную сессию, он поехал за мной в Ньюкасл. И я… – Сначала она не собиралась говорить ему, что там произошло, но потом передумала. Теперь нет смысла что-либо скрывать. – Он шел под дождем, отыскал меня и… Я сделала ужасную глупость. В отеле. Не знаю, что на меня нашло. Я его поцеловала. Поцеловала его.

Он отступил на шаг от жара – или от нее. Ее это уже не волновало.

Она сказала шепотом:

– Он был такой милый. Он хотел жить с нами.

– С нами?

Джек Мей стал взрослым в 1970-х годах с их разнообразными течениями мысли. Всю свою сознательную жизнь он преподавал в университете. Он все понимал про нелогичность двойных стандартов, но это понимание не могло его защитить. Она увидела гнев на его лице, напрягшиеся желваки, посуровевший взгляд.

– Он решил, что я могу изменить его жизнь. Наверно, хотел, чтобы я стала для него чем-то вроде гуру. Думал, что я… Он был так серьезен, так жаден до жизни, до всего… А я не…

– Значит, ты его поцеловала, и он захотел с тобой жить. Ты что мне рассказываешь?

– Я отослала его. – Она покачала головой. Несколько секунд она не могла говорить.

Потом посмотрела на Джека. Он стоял поодаль, расставив ноги, скрестив руки, и его все еще красивое и обычно добродушное лицо застыло от гнева. Из расстегнутого ворота рубашки выбивался клочок седых волос. Ей случалось видеть, как он взбадривает его расческой. Внезапное осознание, что жизнь полна таких мелочей, ничтожных проявлений человеческой слабости, обрушилась на нее, и она отвела взгляд.

Только теперь, когда дождь перестал, до них дошло, что все это время он барабанил по стеклу.

И в наступившей тишине он сказал:

– Так что произошло? Где он сейчас?

Она ответила тихо и без выражения:

– Я услышала об этом сегодня от Ранси. Несколько недель назад лейкоз вернулся. Ему хотели делать переливание крови, но он отказался. Это было его решение. Ему исполнилось восемнадцать, и ничего нельзя было поделать. Он отказался, его легкие наполнились кровью, и он умер.

– Значит, он умер за свою веру. – Голос мужа был холоден.

Она смотрела на него в недоумении. Понимала, что не смогла ничего объяснить, что очень многого не сказала.

– Я думаю, это было самоубийство.

Какое-то время они молчали. Внизу на площади слышался смех, шаги. Слушатели расходились после концерта.

Он тихо спросил:

– Ты влюбилась в него?

Вопрос ее доконал. Она издала ужасный звук, придушенный вой.

– Джек, он был ребенок! Просто милый мальчик.

И, стоя у камина с бессильно повисшими руками, она заплакала наконец, а он смотрел на нее, пораженный зрелищем своей всегда сдержанной супруги, охваченной глубоким горем.

Она не могла говорить, не могла остановить слезы, и невыносимо было, что это происходит при нем. Она наклонилась, подобрала с пола туфли и в чулках выбежала из комнаты в коридор. Чем дальше она уходила, тем громче рыдала. В спальне, не включив света, она упала на кровать и зарылась лицом в подушку.

* * *

Она не заметила, как уснула, и во сне карабкалась из бездны по бесконечной вертикальной лестнице. Проснулась через полчаса с туманом в голове, лежа на боку, лицом к двери. Полоска света в щели снизу успокаивала. Но сменявшиеся в воображении картины – нет. Адам снова заболел, ослабевший возвращается к любящим родителям, встречается с добрыми старейшинами, возвращается к вере. Или, прикрываясь этим, кончает с собой. Да сгинет тот, кто своей рукой утопил мой крест. В полумраке он представился ей таким, каким увидела его в больнице. Худое бледное лицо, багровые тени под фиалковыми глазами. Обложенный язык, руки как палочки, совсем больной и твердо решивший умереть, очаровательный и полный жизни, листки с его стихами разбросаны по кровати, и просит ее остаться, спеть с ним еще раз, а ей надо вернуться в суд.

Там, в суде, властью своего высокого поста она предложила ему вместо смерти всю жизнь и любовь, какая была ему отпущена. И защиту от его религии. Каким прекрасным и пугающим, должно быть, представлялся ему мир без веры. С этой мыслью она снова провалилась в сон и через сколько-то минут проснулась под пение и вздохи водостоков. Кончится когда-нибудь этот дождь? Она вообразила одинокую фигуру, бредущую по дорожке к Ледмен-Холлу, сгорбившуюся под ливнем, тьма, и ветер ломает ветки. Наверное, он видел свет в окнах и знал, что она там. Он дрожал около конюшни, не зная, что делать, дожидаясь случая поговорить с ней – рискнув всем в надежде на… на что именно? И веря, что может получить это у женщины пятидесяти девяти лет, ничем не рисковавшей в жизни, если не считать двух-трех эпизодов в Ньюкасле, очень давних. Ей бы польщенной быть. И откликнуться. А вместо этого, в безрассудном и непростительном порыве, она поцеловала его и отослала прочь. А сама скрылась. Не ответила на его письма. Не разглядела предостережения в его стихах. Как же стыдно ей было сейчас сознавать, что ею двигал мелочный страх за свою репутацию. Прегрешение ее не подсудно никакой дисциплинарной комиссии. Адам стремился к ней, а она не предложила ничего взамен религии, никакой помощи, хотя в законе ясно сказано, что первейшей ее заботой должно быть его благополучие. Сколько страниц в скольких решениях она посвятила этому слову? Благополучие – понятие социальное. Ни один ребенок не остров. Она думала, что ее ответственность кончается за стенами суда. Но разве так может быть? Он искал ее, искал того, чего ищут все, того, что могут дать только свободно мыслящие люди, а не сверхъестественное. Смысла.

Она передвинулась в постели, подушка под щекой оказалась мокрой и холодной. Уже окончательно проснувшись, она отодвинула подушку, потянулась за другой, и, к удивлению, рука коснулась теплого тела за спиной. Она повернулась. Рядом, подперев рукой голову, лежал Джек. Свободной рукой он отодвинул волосы с ее глаз. В этом жесте была нежность. При свете, падавшем из коридора, она смутно различала его лицо.

Он сказал только:

– Я смотрел, как ты спишь.

Погодя, не сразу она прошептала:

– Спасибо.

Потом она спросила его, будет ли он еще любить ее, когда она расскажет ему все. Это был бессмысленный вопрос – он пока что почти ничего не знал. И, скорее всего, ей предстояло услышать, что она напрасно возлагает вину на себя.

Он положил руку ей на плечо и притянул ее к себе.

– Конечно, буду.

Они лежали лицом к лицу в полумраке; тем временем большой, омытый дождем город переходил на тихий ночной ритм, и брак их трудно срастался вновь, и ровным спокойным голосом она рассказывала ему о своем стыде, о том, как чистый мальчик любил жизнь, и о своей причастности к его смерти.

<< | >>
Источник: Иэн Макьюэн. Закон о детях. 2016

Еще по теме Так приди на этот мшистый берег, и будем говорить о нашей чудесной любви.:

  1. МЕДИТИРОВАТЬ. Когда мы осознаем, кто мы есть на самом деле, мы будем постоянно подключены к нашей духовной энергии, а это в действительности и есть то, чего мы все так жаждем. Эта энергия представляет все сущее. ПОДСОЗНАНИЕ
  2. ТАК ДЛЯ ЧЕГО ВЫ ЯВИЛИСЬ В ЭТОТ МИР?
  3. Вступая в брак, не говорите «мы будем вместе в горе и в радости» — вместо этого с уверенностью заявляйте «нас ждут только радость, любовь и счастье»
  4. Арнольд Эрет. Так говорит желудок, 1984
  5. Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я — медь звенящая или кимвал звучащий. (1- Е ПОСЛАНИЕ К КОРИНФЯНАМ, ГЛАВА 13)
  6. Приди ко мне, добрый молодец, приди в тишь закатную. Иди же скорей, извелась я тебя ожидаючи. Дай обнять мне тебя, дай обнять скорей. Мое гнездышко уже ждет тебя, ждет тебя мое гнездышко. Приди же ко мне, добрый молодец, сей же миг в тишь закатную. Охотник разделся и переплыл через реку, но тут женщина обернулась совой и улетела смеясь. Когда же он поплыл обратно за одеждой, то утонул в ледяной стремнине".
  7. Татьяна Корсакова. Приди в мои сны, 2016
  8. Помни! Если тебе предлагают бесплатное обучение, значит преподавателю нужно освоить («откатать») новые техники, а ты будешь «подопытным кроликом». Вообще, иногда это может быть хорошим гешефтом, но безопасный преподаватель сей факт прямо озвучивает «на берегу». Любые другие утилизации – зачастую признак брехни, и запросто признак низкой компетентности препода (а то и злого умысла последнего). Это важно. В такой мышеловке иногда возможен даже платный сыр, кстати, так что «не хлопай ушами»! Занаве
  9. Николай Побережник. Потерянный берег. Кн. 2 Архипелаг, 2015
  10. …слепые приступили к Нему. И говорит им Иисус: веруете ли, что Я могу это сделать? Они говорят Ему: ей, Господи! Тогда Он коснулся глаз их и сказал: «По вере вашей да будет вам». И открылись глаза их» (ЕВАНГЕЛИЕ ОТ МАТФЕЯ 9:28)
  11. Иэн Макьюэн. На берегу, 2010
  12. Берегите здоровье
  13. Говорить... или не говорить...
  14. Как будем лечиться
  15. БЕРЕГИ ЧЕСТЬ СМОЛОДУ
  16. БЕРЕГИ ЧЕСТЬ СМОЛОДУ